"БИРЮЗОВЫЙ ШАТЁР НЕБА"
Первая часть романа "ТРЕТЬЕ СОЛНЦЕ", линия 1569 -1572 гг

"ТРЕТЬЕ СОЛНЦЕ"

Роман "Третье солнце" (43 авторских листа) - это три самостоятельных романа, три временных линии одного действия:

"БИРЮЗОВЫЙ ШАТЁР НЕБА" (год 1569-72г, 125 страниц),
"ЕГО СИЯТЕЛЬСТВО, ПАШКА И БОРЗАЯ" (1840-42г, 273 страницы),
"АМАЛЬГАМА" (2025г, 210 страниц).

Особенность романа - герои и места действия и в 1571, и в 1840, и в 2025 - одни и те же, но поступки разные. Герои с паузой в 200 лет проходят один и тот же круг - Москва - Бахчисарай - Константинополь - Венеция - Рим - Петербург - усадьба Шлюз - Москва. Сюжетные линии соединяются в финале воедино. Яркие внешне и несколько ирреальные сцены (забавы барина-эпикурейца в усадьбе, Москва "после нефти", битва галер при Лепанто, Рим 1840 и Гоголь верхом на ослике, мастерская Ал. Иванова в Риме, Николай Первый, обнаруживающий гигантский знак параграфа в куполе стороящегося Исаакиевского собора, встреча с Сервантесом и возвращение после карнавала в Венеции в опричную Москву, дворовая Нинка под быком, падишах Селим в гареме и жизнь мегаполиса будущего, помощь Казанове в побеге из Пьомби и полёт над ночной Венецией) в сочетании с глубокой, надеюсь, проработкой внутренних мотиваций героев, их поступков, особенно в линии 1840 и 2025. И темы, соответственно, вечные - любовь, честь, родина, предательство, смерть. И в каждую минуту жизни - выбор.

Борис Лаврентьев

"БИРЮЗОВЫЙ ШАТЁР НЕБА"

«Там далеко – для сердца близко…»

          1. (Дикое поле,  2 июня  1571)

(Руки были связаны, верёвка тянулась вперёд, к стянутым до синевы рукам человека впереди, от него к следующему, и так дальше, дальше, а от первого - к седлу верхового - в рысьей шапке на обритой голове, с саадаком и колчаном у седла тот ехал шагом, иногда оглядывался.

Чёрные стражники тенью появлялись справа и слева, не погоняли – не потому что берегли - они не могли двигаться быстро: у каждого на поводу было по две, по три лошади с тюками, с добром, а следом на привязи ещё по пять-семь лошадей подменных.

Так вели до поздней ночи – шагом, не торопясь. Андрей шёл восьмым, а позади, оглянувшись, видел череду пленников сотни в две или три – и всё мужики да подростки, женщин не было.

Неделю назад захватили его в Туле, у самых стен - с толпою бежал с посада к воротам, думал – вот, успею! Нет - налетела саранча, догнали, стянули арканом. И его, и бабу с грудником, и мальчишку посадского с гиком да свистом потащили от стен. Упал, поволокли за лошадью – плечо, лоб, колено стёр тогда до крови. Со стен постреляли в вдогонку, а кинуться следом, отбить - об этом никто и не думал, за ворота не вышли… И теперь вместо сытого звания на царском мытном дворе стал он, ещё недавно пухлый, белый, дородный - стал он ясырем, живым товаром, восьмым в той веренице, что гнали через пустое Дикое поле к югу, в крымское рабство.

Руки, перевязанные верёвкой, стали серыми, синими, пальцы чужими, не слушались. Слепни искусали лицо, нежную кожу на веках, норовили в самый слезничёк, а смахнуть их было не просто – надо выждать, чтоб прослабла верёвка, уходящая к вперёд – там привязан был мальчишка лет двенадцати - и тогда успеть связанными руками взмахнуть, согнать оводов, мошкару, слепней. Глаза слезились, кровоточили ноги, стёрлись подошвы. Но главное было - не упасть. Слабые шатались; верёвка, уже с узлами на месте людей, тянулась от предыдущего к следующему, влекла в неизвестное - и тени человеческие, не разбирая пути, как могли, шли по сухой земле.

От солнца и зноя тяжелела голова, белые пятна кружились перед глазами, сухим языком, гортанью будто в горячем песке поселилась внутри жажда. Но главное - не упасть, идти...

Если кто-то валился в сухую траву, то шаг-другой его тащили волоком. Натягивалась верёвка – а для него тетива между тем светом и этим - и вереница пленных вставала в ожидании.

Издали заметив упавшего, верховые, пятками ткнув в лошадиные бока, подъезжали ближе, косились – сможет ясырь подняться, идти? А связанные люди в веренице, уже зная наперёд судьбу, вяло садились на землю, изможденные в забытьи засыпали, другие тут же справляли нужду - но на упавших смотрели редко.

Ждали.

Если человек, укрывшись равнодушием к своей жизни и смерти, лежал неподвижно, то спешивался кто-нибудь помоложе, вынимал кривую саблю, подходил к упавшему. Тот – это был мальчишка лет пятнадцати, он шёл перед Андреем – теперь лежал на боку, странно подвернув руки, согнувшись. Лицо его, будто в предчувствии, стало землистым, бледным, глаза были закрыты, но на шее, противясь неизбежному, ходила тонкая жилка.

Андрей отвернулся. Солнце жгло темечко, в мареве зноя дрожала зыбкая даль, кузнечики, не понимая жизни и смерти людей, торжествовали свободу.

Коричневой тенью на синем небе подъехал стражник, смуглый парень с кривыми усами, потом худой старик в церковной одежде на чёрном теле. Расшитые золотом ризы – просторные, с широкой глубиной рукавов - украденные в монастыре или церкви, или снятые с убитого священника, сулили должно быть прохладу. Ссутулившись в седле, сузив раскосые глаза, старик мельком взглянул на пленного, отвернулся, глядя в солнечную степь, задумался. Почерневшие старческие руки, как лапки паучка, торчали из золотых пройм. Старик закрыл глаза, теребил узду, конь его, вытянув шею, потянулся к сухой траве.

Усатый стражник спрыгнул с седла, вразвалку подошёл к лежавшему, легонько пнул ногой. Пленник на земле пошевелился, и, открыв рот, стал медленно, как засыпающая рыба дышать. Старик покосился на мальчишку, но будто не замечая его, раздумывал о чём-то, шевелил сухими губами. Андрюша услышал – считает. Главный его тюремщик сейчас был рядом – вытяни руку, дотронься - вот стремя, сапог, аркан, торба у седла, рукав золотой ризы - крылатые херувимы улыбались по краю. На колени упасть, молить – отпусти? Смех! Такого не бывало…Сжался большим пухлым телом, старался стать незаметным, маленьким… Рядом лоснился шёлк конского брюха, едко пахло потом, конь обмахивался хвостом, задевал Андрюшины вытянутые руки – верёвка шла вниз к упавшему.

Стражник лениво толкнул ещё раз – мальчишка, открыв глаза, посмотрел перед собой - равнодушно, сонно. Что видел он в последнюю минуту? Наклонённую на бок серую землю, половину синего неба…

Старик, убедившись что ещё один - не жилец, вяло махнул ногайкой:

- Айда! – повернувшись, поехал прочь. Золото шитья блестело на сутулой спине.

Усатый ухмыльнулся, достал саблю, глядя на лежавшего, примеряясь, покрутил ус, взял саблю двумя руками, расставил ноги и - коротким ударом, на выдох, отрубил мальчишке голову. Тело дёрнулось и затихло, кровь густо полила на сухую траву.

Андрюша, переступая распухшими ногами в тряпках, шатнулся в сторону, натянул верёвку. Усатый заметил, медленной змеёй повернулся, улыбаясь посмотрел в глаза. Потом ударил ногой в живот.

Андрей охнул, согнулся… сел на землю рядом с мальчишкой…как дышать?.. свело всё, задыхался… с открытым ртом замер…

Старик в церковной одежде уезжал шагом, не оглянулся.

Побитой собакой сколько мог Андрей отполз в сторону, сжался.

Смуглый усатый стражник отошёл, встал, отвернувшись от сглаза, покосился на пленных, помочился. Потом, вернувшись, ногой оттолкнул голову – газа были бессмысленно открыты.

Нужна была верёвка опять связать вереницу - второй удар разрубил мёртвые руки.

Усатый вытер саблю о полу линялого халата, носком сапога, чтобы не нагибаться, поддел верёвку с двумя обвязанными кистями, саблей разрезал на них узел. Что минуту назад было живым, могло разломить хлеб, поймать полевую бабочку, или тонким движением вынуть соринку из глаза - теперь глухо упало на сухую землю. Звук был странный, необычный, Андрей съёжился. Усатый опять сплюнул, вставил саблю в ножны, утёрся, медленно завязал узел, дёрнул проверяя. Севши в седло посмотрел на полон. Была ли в глазах его смерть? Нет, только спокойная наглая лень.

Андрей, встретившись взглядом, закрыл глаза, сжался, услышал знакомое:

- Айда!

Поднялись; согнутые, сломленные двинулись в солнечную степь, в неизвестность.

Проходил день на земле. Солнце ли клонилось к закату, бог Гелиос проезжал ли в небесной своей колеснице, Ярила ли шёл к закату – неважно. Сверху, из своего непостижимого «далеко» равнодушное солнце освещало пылинки планет и одну из них - Землю. А снизу – больно смотрели вверх глаза, слезились обожжёные веки, с болью при каждом шаге ступали распухшие ноги - но тянула вперёд верёвка. И дрожал на ней узел.

В сумерки пошли медленно. Появилась луна, стало видно редкий лес, длинную череду связанных воедино теней.

Скоро остановились у какой-то речки, верёвки не развязали, и все в ряд, валя друг друга, под деревьями упали к воде, жадно молча пили.

Верховые спешились; одни разожгли костры, другие снимали поклажу с мокрых конских боков. Выбрали трёх лошадей запалённых, слабых, отвели к реке, но воды впустую пить не дали - забили. Мясо для пленных нарубили топором, бросили в медный казан, мясо для себя промыли в ночной реке. В черном отражении плыли в воде звёзды. Где-то верху в ветвях ухал невидимый филин, хлопнул крыльями, улетел. На кострах варили конину, потом длинным ножом разрезали варёное мясо, есть давали щедро.

Андрюша, обжигаясь, катал в связанных руках жилистый кусок на плоском ребре, уронил. Связанными руками шарил в темноте по сухой траве, наткнулся на горячее… И вспомнил – в последний день дома тоже обжёгся, а потом ждал, как остынет кушанье, карпий в сметане. Палашка, шустрая девка из слободы, прислуга и полюбовница, в оловянный кубок налила тогда пива, а потом, улыбаясь, и себе в стаканчик, круглым задом взобралась ему на колени. Чокнулись…

- Доброго здоровья тебе, Андрюшенька! – улыбаясь лукавыми глазами, приоткрыв рот, потянулась поцеловаться.

- Слезь, я поем сначала… - отпил прохладного пива – Что ты как кошка ластишься? - сдул со светлых усов пену. – Оженить меня думаешь? - Степенно поставил кубок, огладил короткую бородку, не бородку даже, мягкую светлую щетинку на круглом лице. – А? Ишь, замыслила! Ложка-то где, егоза? Забыла?

- Ой, Андрюшенька! – вскочила, на секунду сверкнула крепкими икрами под красной юбкой. Резвая, ушлая. Такая потом когти выпустит – по нитке ходить будешь, это пока – «Андрюшенька»…

Придвинул сковороду, улыбаясь, потянул пар носом: в горячей сметане под колечками лука млел карпий; Палашка налила ещё пива.

Знал ли тогда, что ел дома в последний раз? Не вздохнул – простонал даже, засучил замотанными ногами, затих, ощупал опавший бесполезный живот, когда-то круглые бока…

Какой гладкий был, телом шёлкОвый… После бани, бывало, срамные девки мёдом растирали, потом мёд языком лизали – любо! А теперь вон сошёл весь… А что в доме его? Кто смотрит? Завистников много, а палаты не бедные. Пуховых перин две, да перОвых две, да ковёр цветной из Шемахи, у татар купленный, да поставцы резные, да кубок серебряный - от итальянцев подношение… Да икона Троеручецы в речном жемчуге, да Евангелие тож в серебре-смарагдах, византийское, да псалтырь в синем бархате, да книга фряжская с картинами мук Христовых, в Москве после Ливонского похода купленная. Да вторая книга ещё больше, с планами дальних стран, с китами-кораблями – посреди неизвестной земли написано крупно AMERICA, а пониже на пустом месте - Terra incognita. А что за AMERICA такая, Terra incognita – ни в Туле, ни в самой Москве ни у кого и не дознался… Но это ладно, а вот осталось ещё - и сёдла, и упряжь, и возок. Да ещё сани в цветах, да кобыл две, да мерин, да корова, да птица, да работника два, да двор, да кобели, да амбары… Эх! Что говорить! Сытая жизнь была, густая, масляная – грех жаловаться! А ведь пропадёт всё, пропадёт как тут загинешь!

Андрюша лёг лицом вниз на землю, голову положил на связанные руки. Рядом кряхтел во сне шедший за ним мужик, на выдохе посвистывал. Где-то дальше делили мясо, бранились. Отвернулся, почуял у носа тепло горячей конины, кислый сырой дух.

Вот нет справедливости, нет! Наживал-наживал, а кому всё осталось? Прознали, небось, что в полон попал, ждут – вернётся ли, нет ли?

А подохнешь тут - Палашка первая всё и уворует. Это она ластилась пока девкой была, кошка, а что теперь? Сейчас, небось, ужинать села, ест-пьёт от хозяйских хлебов, может и привела кого, даром же всё. Привела? Нет, побоится ещё, выжидает. Вернусь – не вернусь… Вдруг в ставень постучу? До осени, должно, потянет. А там – пойдёт дом по-ветру, со всем добром. Она первая добро в узлы завяжет – и понесла. А соседи, люди ушлые, всё и докончат. Эх! Зависть! Что в государевой таможне умом нажил – всё унесут, пропьют-прогуляют. Псы - одно слово, завистники! И погреб пророют, конечно - изроют весь…

Андрюша вдохнул тяжело, сдавленно и будто таясь - вспомнил, как рассматривал крылатого льва на золотом цехине Венеции, как потом богатство своё укладывал на дно глиняной крынки. А на золото - имперские серебряные талеры, большие, с двуглавым орлом. Потом в погребе зарыл ту крынку в приямок, перекрестил. Да, всё было! Ожениться только осталось, не век же с курвами тешиться… Может вон - на Палашке, а может и на татарке той, купцы их говорили – княжна. А что? Жена – татарка-княжна – любо! И живи не тужи… Ведь полную чашу нажил – сам! Не ворона принесла, не с неба упало – сам, своим разумением, можно сказать - умственным промыслом. Умыкнул, да. Так ведь сошло же? Казённому доходу урон малый, а он зато – человек, в бобровой шубе хаживил. А теперь что? Ноги в крови, идти силы нет, вшами покрыт как… и словами не скажешь…

Андрюша сглотнул, оттопырив большой палец вытер слёзы.

А дальше что? Тут издохнуть? Убежать? Как связанный убежишь? Догонят, рубанут с плеча – и пропадёт всё богачество, неизвестно кому достанется… Нет, по-другому надо…

Огляделся: вяло шевелились тени, слышно было как мужик, что привязан был впереди, на месте мальчишки, теперь жевал в темноте мясо, чавкал. Другой, за ним, тужился опрожняясь. А хорошо, всё ж, что верёвка длинней стала, не так воняет… Всё прибыток… Грех говорить так, конечно грех, но… - Андрюша перекрестился двумя руками, прислушался. Где-то рядом говорили в темноте, судили какой сегодня день – среда или воскресенье…

- День? - Андрюша повернулся - Никакого дня больше нету. Может и не будет…

В темноте не ответили, замолчали. За спиной, с другой стороны, кто-то вздохнул; вдали у костра смеялись татары, пили бузу.

Нет, бежать и думать нечего - степь на неделю пути открытая, ни спрятаться, ни прокормиться, а мертвечину есть не станешь… Надежда теперь на выкуп. Отписать надо, Антону Аверьянову отписать, старшему приставу, государеву мытарю… Пусть его дом продаст, и добро, и скотину – а выкуп соберёт… Нет, нельзя дом, там крынка зарыта… Остальное пусть продаст, а дом… Эх, сколько ж он украдёт, пёс! Половину небось, как привык. Избаловался тишком на государевой таможне, алчный, своего сожрёт…Ох, Господи, за что ж мне это?! В полоне живой гнию, а там… Наживал-наживал, а теперь всё к ляду! Выкупиться надо… Иначе-то как? У поганых рабом сдохнуть? На цепи сидеть?…

От обиды текли слёзы, солёным затекли в рот.

Андрюша всхлипнул, утер кулаками глаза, когда-то круглые щёки, потом двумя руками поднял с земли уже остывшее мясо – надо есть... Кормятся живые от мёртвых, да не кормятся мёртвые от живых - связанными руками, в темноте, держа конское ребро, перекрестился. Зубами стал искать мякоть, укусил - жилы. Выплюнул, утёр слёзы. Вот - жри теперь жилы! Вот тебе и карпий в сметане, и булки сдобные, и девка Палашка…Так и издохнешь, и выкуп не нужен…

Взявшись обеими руками за кость, лёжа на земле, утирая слезы, принялся он глодать лошадиные рёбра.

Спали недолго. Ночи в июне короткие и едва рассветало – ногайками хлестнули по спинам, подняли, погнали дальше - старались видно побольше пройти до жары.

Редкие перелески кончились, во все стороны уходила пустая степь. Убежать от верховых никто не пытался – и в полдень, остановившись у маленькой речки, развязали на руках верёвки. Показалось – счастье!

У когда-то белой исподней рубахи Андрей поначалу оторвал рукава, обмотал, охая, кровоточащие ноги, потом также оборвал до колен штанины. Кафтан и мягкие красные сапоги козловой кожи отобрали у него в первый день.

Часа через три опять подняли, повели дальше к югу, в землю неведомую. Но дорогу знали татары хорошо - где найти воду, где встать на ночь. Значит, вели не в первой, по хоженому…

Верховодил тот худой старик в церковной одежде, да с ним ещё какой-то полуголый, мускулистый, не смотря на жару, в рысьей шапке на бритой голове.

На следующий день в самый солнцепёк, когда лежали на земле в забытьи, прискакал верховой - прокричал что-то, плетью показал влево в пустую степь, сделал круг, и пыля исчез.

Тот мускулистый в рысьей шапке, кольцом согнув пальцы, засунул их в рот, свистнул – вставай! Подняли полон нагайками, торопливо. Что-то переменилось - погнали уже быстро, и не на юг, а левее, если по солнцу, то к восходу.

Тот же молодой с чёрными кривыми усами теперь по пять, по семь раз в день слезал с седла, равнодушно рубил упавших. Об бурую засохшую полу халата вытирал саблю. Греха не понимал.

На следующий день к вечеру еле живые благословили редкую тень у протоки. Деревья здесь были всё больше рубленные, а под ними - следы от костров, от недавней ночёвки…

Развязали верёвки. Степь вокруг ровная, открытая – убежать некуда… Поодаль крымцы дремали в сёдлах…

Из полона выбрали пятерых покрепче, дали им топоры - рубить ивы, развести огонь.

Татары сидели рядом, не боялись. Сабли держали на коленях.

Опять забили лошадей, варили конину.

И опять прискакал вестовой, от кого-то неведомого передал приказ – и следующий день стояли на месте, отдыхали или ждали …

Пленники в протоке остужали раны, спасали разбитые ноги. Андрей размотал на онучи и, охая по-бабьи, пучком травы стал промывать стёртые стопы. В мутной воде потянулся красный след. Следующий в веренице мужик, голый по пояс, весь в рыжей шерсти, горстями плескал эту воду на розовое от ожога тело. Другие, вверх и вниз по реке зайдя по колено, омывали сожжёные лица, тела, пили из пригоршней. А река эта текла с покинутой стороны, с зелёного лесного севера.

Андрюша ладонью заслонился от солнца, засыпая смотрел, как у осоки на том берегу кружат стрекозы, ждал когда намоется рыжий, отойдёт чтобы длинна его плена – верёвка с узлом - дала отползти на сухую траву, свернуться колечком, всех их не видеть...

Снилось – он в полном звании сидит у себя в мытной избе. Сам в синем кафтане, в красных мягких сапогах, очиняет ножом перо. Перо гусиное, белое, приятно мягкостью его провести по щеке, по круглой бородке. И тут кто-то на стол кладёт перед ним хлеб, круглый пшеничный хлеб - как обычно, подношение, только что-то мало. Он однако же радуется, сдвигает по столу исписанные листы, перья, а от ковриги отмыкает корочку. И тут замечает – задел он медную чернильницу - пятно потекло по столу, под свитки… А ему и дела нет – вкус горячего хлеба он чувствует во рту, ноздрями втягивает его дух, мягкость приминает пальцами… А кто-то говорит – ты молока-то что ж не нальёшь? Вон, смотри - растекается. Он видит как плывёт пятно, оно вроде чёрное, но почему-то и красное. Он пытается это пятно стереть хлебом, а в руках не хлеб уже… глаза! Да, в руках у него - глаза… Чьи глаза? Они на него смотрят, а пятно растекается по столу… Он поднимается и видит – он босой, ноги обмотаны тряпками…

Разбудило коровье мычанье, топот. Увидел странное: за ивами того берега шло тысяченогое животное. В пыли, повинуясь своей жизни и не понимая гонят куда и зачем, уходило стадо. Приподнявшись смотрел: не одна сотня голов, может и тысяча - да, поживились, лиха-добыча, со многих сёл…

Солнце жгло сухо и равнодушно. Постарался уснуть, задремал – и тут вздрогнул, понял чьи были глаза – того мальчишки. Остановившийся взгляд, в зрачках будто слюда.

Приподнялся. Вправо и влево, раскинувшись на горячем распёке, лежали пленники, ясырь. Какой-то мужик, раскрыв рот и задрав к небу козью бороду, посапывал рядом. Муха ходила по бурой щеке. Кто он? Землепашец, жук навозный, мирный крестьянин? А теперь в полоне, продадут и будет месить глину, лепить кирпичи, или не дай Бог – заморе к тюркам… попасть на галеры: перекупщики сказывали - год, больше не живут. И мужик, будто услышав мысли о своей судьбе, пошевелился, забормотал что-то. Дальше свернувшись, лежал другой – видны были только бледные рёбра. За ним, среди спавших вповалку, стоял какой-то низкий, угрюмый - смотрел на ту сторону и мочился в воду… Андрюша поморщил нос, отвернулся…Ясырь… Почему они здесь? За что мучаются? Воздаяние? А за что? Был ли грех? Или нет справедливости, нет, и они, и он тоже – просто ясырь… Ясырь! Слово короткое, злое - кривой ус того молодца… Эх, как вырваться, как спастись, как вернуться?… А может и не случится уже…здесь упокоюсь…

Вольно скользили стрекозы, за протокой долго оседала пыль, а потом, кивая головами, вышли диковинные звери.

Вот так-так! Чудо!

А видал таких, да, у персидских купцов - верблюды!

Рыжим кривым калачом выгнув шеи, величаво выкидывая ноги, медленно шли они к югу, некоторые тянули арбы с пок